В каменном гробу, прекрасно знакомом мне по далеким временам учебы, я провел больше года. Я был уверен, что меня давным-давно позабыли все, кто некогда знал шевалье де Армуаза. Решили, будто я мертв, а что еще можно подумать, если в разгар бушующей войны человек пропадает бесследно? Небрежно помолились о спасении моей души, быть может, зажгли свечу. Словом, поставили на мне крест. Вот вам горькая правда жизни! Ты нужен людям лишь до тех пор, пока можешь подставить плечо под их ношу. Стоит тебе оступиться, заболеть, умереть, о тебе никто и никогда больше не вспомнит.
Первое время я метался внутри камеры, с трудом удерживаясь от того, чтобы разбить голову о камень. Останавливало меня лишь одно – я нужен ей. Без меня Жанна пропадет, не будет у нее более верного друга, чем я. Ведь возможно же, что каким-то чудом я выберусь из темницы. Затем, по мере того как я начал слабеть, мною стала овладевать апатия. Судьбу не обмануть, понял я, и если Жанне д'Арк суждено погибнуть на костре, то так и случится, несмотря на все мои потуги. Время от времени подобные мысли вызывали у меня приступы бешенства, и тогда я дико выл, подобно волку, мечтая лишь об одном: добраться до врагов Девы и зубами перехватить им глотки.
Иногда тяжелый люк, ведущий в каменный мешок, с протяжным скрежетом приоткрывался, и чей-то грубый голос спрашивал, не передумал ли я и не желаю ли сообщить господину аббату то, что его интересует. Напрасно подождав ответа, человек захлопывал люк, и я вновь оставался наедине с самим собой.
Много раз я вспоминал безымянного конюха, из-за которого сорвался побег Жанны. Как рассказал дядюшка Огюст, желая хоть как-то развеселить меня, один из его «племянников» приколотил похищенную жену конюха к воротам их собственного дома, отчего несчастный сошел с ума и повесился. Тогда я выслушал все это внимательно и, равнодушно пожав плечами, заявил, что негодяй еще легко отделался, теперь же в цветах и красках представлял, какие вещи мог бы проделать с человеком, из-за предательства которого не сумел освободить Жанну. Не буду вдаваться в тошнотворные подробности, скажу лишь, что смерть стала бы для конюха долгожданным избавлением!
Но чаще всего я просто впадал в тупое оцепенение, безразлично ощущая, как медленно, но безостановочно из меня капля за каплей вытекает жизнь. Шершавый камень подземной темницы повидал немало смертей, ему не важна еще одна. Но Жанна до сих пор была жива, откуда-то я знал это, а потому не мог умереть.
Но однажды, впав в забытье, я словно наяву увидел просторную площадь, оцепленную угрюмыми воинами. Они стоят в десять рядов, опершись на тяжелые копья, и то и дело кидают по сторонам настороженные взгляды. Все улицы перекрыты отрядами конницы, на всадниках полная броня, забрала их шлемов опущены, на ветру развеваются стяги с британским леопардом. Крыши окрестных домов густо усыпаны лучниками, тетивы натянуты, перед каждым из стрелков выложен десяток стрел с бронебойными наконечниками. Посередине оцепленного квадрата высится гигантский деревянный столб, у подножия которого маленькой пирамидой сложена груда сухих поленьев, обильно политых маслом.
Я бреду сквозь оцепление, небрежно распихивая солдат плечом, а те и не замечают, что рядом посторонний. От моих толчков англичане испуганно шарахаются в сторону, а после натужно скалят гнилые зубы, как бы показывая, что все у них в порядке.
Справа от меня оцепление раздается в стороны, и на площадь медленно въезжает телега. На ней, прикованный за руки, стоит человек в желтом плаще еретика, капюшон накинут на лицо. Телега останавливается, человека снимают с повозки, двое дюжих кузнецов сноровисто приклепывают тяжелые цепи к толстым металлическим кольцам, вбитым в столб. Человек выпрямляется во весь рост, резко мотая головой, он пытается скинуть капюшон. Громкий вздох морской волной прокатывается по площади, англичане во все глаза уставились на приговоренного к смерти.
В их взглядах перемешаны ненависть и страх, некоторые украдкой плюют через плечо и крестятся, будто ожидая, что пленник вот-вот обернется птицей и взмоет ввысь. Толстые священники в длинных белых рясах гнусаво бормочут что-то себе под нос, не отрываясь от толстых книг в кожаных переплетах.
Я осторожно приподнимаю капюшон пленника, и сердце, замерев на пару секунд, начинает колотиться как бешеное. Женщина, прикованная к столбу, очень худа, лицо бледное и изможденное, под глазами синяки. Расширившиеся зрачки мечутся по толпе, ожидая найти сочувствие, но люди, собравшиеся на площади, готовы растерзать пленницу на месте.
– Жанна, – ошеломленно шепчу я, а затем кричу во весь голос, да так, что публика, явившаяся на казнь, испуганно вздрагивает: – Жанна!
Стоящий возле девушки упитанный священник с жестким, словно вырубленным из камня лицом властно вскидывает руку, поднявшийся вихрь тараном бьет меня в лицо, отбрасывая аж за край ограждения. С диким ревом я проламываюсь обратно к костру сквозь строй солдат, которые на этот раз встали непреодолимой стеной. Ноги двигаются так медленно, будто я иду под водой. Самый важный из святых отцов что-то спрашивает у Жанны, в ответ она трижды мотает головой, поначалу решительно, затем явно колеблясь, и наконец так твердо, будто ставит точку. Поджав тонкие губы, священник пожимает покатыми плечами, заплывшие жиром глазки пылают ненавистью. Отвернувшись от прикованной к столбу девушки, священник важно объявляет что-то собравшимся.
Да что тут происходит, почему я ничего не слышу? Нагнув голову, я подбираюсь все ближе, изо всех сил прошибая неподатливый воздух, а когда вскидываю глаза…